Неточные совпадения
Богат, хорош собою, Ленский
Везде был принят
как жених;
Таков обычай деревенский;
Все дочек прочили своих
За полурусского соседа;
Взойдет ли он, тотчас беседа
Заводит слово стороной
О скуке жизни холостой;
Зовут соседа к самовару,
А Дуня разливает чай,
Ей шепчут: «Дуня, примечай!»
Потом приносят и гитару;
И запищит она (Бог мой!):
Приди в чертог ко мне златой!..
Что ж, если вашим пистолетом
Сражен приятель молодой,
Нескромным взглядом, иль ответом,
Или безделицей иной
Вас оскорбивший
за бутылкой,
Иль даже сам в досаде пылкой
Вас гордо вызвавший на бой,
Скажите: вашею душой
Какое чувство овладеет,
Когда недвижим, на земле
Пред вами с смертью на челе,
Он постепенно костенеет,
Когда он глух и молчалив
На ваш отчаянный призыв?
Но я отстал от их союза
И вдаль бежал… Она
за мной.
Как часто ласковая муза
Мне услаждала путь немой
Волшебством тайного рассказа!
Как часто по скалам Кавказа
Она Ленорой, при луне,
Со мной скакала на коне!
Как часто по брегам Тавриды
Она меня во мгле ночной
Водила слушать шум морской,
Немолчный шепот Нереиды,
Глубокий, вечный хор валов,
Хвалебный гимн отцу миров.
Бывало, пушка зоревая
Лишь только грянет с корабля,
С крутого берега сбегая,
Уж к морю отправляюсь я.
Потом
за трубкой раскаленной,
Волной соленой оживленный,
Как мусульман в своем раю,
С восточной гущей кофе пью.
Иду гулять. Уж благосклонный
Открыт Casino; чашек звон
Там раздается; на балкон
Маркёр выходит полусонный
С метлой в руках, и у крыльца
Уже сошлися два купца.
«Ну, что соседки? Что Татьяна?
Что Ольга резвая твоя?»
— Налей еще мне полстакана…
Довольно, милый… Вся семья
Здорова; кланяться велели.
Ах, милый,
как похорошели
У Ольги плечи, что
за грудь!
Что
за душа!.. Когда-нибудь
Заедем к ним; ты их обяжешь;
А то, мой друг, суди ты сам:
Два раза заглянул, а там
Уж к ним и носу не покажешь.
Да вот…
какой же я болван!
Ты к ним на той неделе зван...
Весь вечер Ленский был рассеян,
То молчалив, то весел вновь;
Но тот, кто музою взлелеян,
Всегда таков: нахмуря бровь,
Садился он
за клавикорды
И брал на них одни аккорды,
То, к Ольге взоры устремив,
Шептал: не правда ль? я счастлив.
Но поздно; время ехать. Сжалось
В нем сердце, полное тоской;
Прощаясь с девой молодой,
Оно
как будто разрывалось.
Она глядит ему в лицо.
«Что с вами?» — «Так». — И на крыльцо.
Она ушла. Стоит Евгений,
Как будто громом поражен.
В
какую бурю ощущений
Теперь он сердцем погружен!
Но шпор незапный звон раздался,
И муж Татьянин показался,
И здесь героя моего,
В минуту, злую для него,
Читатель, мы теперь оставим,
Надолго… навсегда.
За ним
Довольно мы путем одним
Бродили по свету. Поздравим
Друг друга с берегом. Ура!
Давно б (не правда ли?) пора!
Сомненья нет: увы! Евгений
В Татьяну,
как дитя, влюблен;
В тоске любовных помышлений
И день и ночь проводит он.
Ума не внемля строгим пеням,
К ее крыльцу, стеклянным сеням
Он подъезжает каждый день;
За ней он гонится,
как тень;
Он счастлив, если ей накинет
Боа пушистый на плечо,
Или коснется горячо
Ее руки, или раздвинет
Пред нею пестрый полк ливрей,
Или платок подымет ей.
Пророк
за предсказание попал,
как следует, в острог, но тем не менее дело свое сделал и смутил совершенно купцов.
Он был недоволен поведением Собакевича. Все-таки,
как бы то ни было, человек знакомый, и у губернатора, и у полицеймейстера видались, а поступил
как бы совершенно чужой,
за дрянь взял деньги! Когда бричка выехала со двора, он оглянулся назад и увидел, что Собакевич все еще стоял на крыльце и,
как казалось, приглядывался, желая знать, куда гость поедет.
— Андрей Иванович, помилуйте! — сказал он, взявши его
за обе руки. —
Какое ж оскорбление? что ж тут оскорбительного в слове ты?
— Вот он вас проведет в присутствие! — сказал Иван Антонович, кивнув головою, и один из священнодействующих, тут же находившихся, приносивший с таким усердием жертвы Фемиде, что оба рукава лопнули на локтях и давно лезла оттуда подкладка,
за что и получил в свое время коллежского регистратора, прислужился нашим приятелям,
как некогда Виргилий прислужился Данту, [Древнеримский поэт Вергилий (70–19 гг. до н. э.) в поэме Данте Алигьери (1265–1321) «Божественная комедия» через Ад и Чистилище провожает автора до Рая.] и провел их в комнату присутствия, где стояли одни только широкие кресла и в них перед столом,
за зерцалом [Зерцало — трехгранная пирамида с указами Петра I, стоявшая на столе во всех присутственных местах.] и двумя толстыми книгами, сидел один,
как солнце, председатель.
— Управитель так и оторопел, говорит: «Что вам угодно?» — «А! говорят, так вот ты
как!» И вдруг, с этим словом, перемена лиц и физиогномии… «
За делом! Сколько вина выкуривается по именью? Покажите книги!» Тот сюды-туды. «Эй, понятых!» Взяли, связали, да в город, да полтора года и просидел немец в тюрьме.
Сколько раз,
как погибающий и тонущий, я хватался
за тебя, и ты всякий раз меня великодушно выносила и спасала!
Вместо вопросов: «Почем, батюшка, продали меру овса?
как воспользовались вчерашней порошей?» — говорили: «А что пишут в газетах, не выпустили ли опять Наполеона из острова?» Купцы этого сильно опасались, ибо совершенно верили предсказанию одного пророка, уже три года сидевшего в остроге; пророк пришел неизвестно откуда в лаптях и нагольном тулупе, страшно отзывавшемся тухлой рыбой, и возвестил, что Наполеон есть антихрист и держится на каменной цепи,
за шестью стенами и семью морями, но после разорвет цепь и овладеет всем миром.
Иван Антонович
как будто бы и не слыхал и углубился совершенно в бумаги, не отвечая ничего. Видно было вдруг, что это был уже человек благоразумных лет, не то что молодой болтун и вертопляс. Иван Антонович, казалось, имел уже далеко
за сорок лет; волос на нем был черный, густой; вся середина лица выступала у него вперед и пошла в нос, — словом, это было то лицо, которое называют в общежитье кувшинным рылом.
Сказавши это, старик вышел. Чичиков задумался. Значенье жизни опять показалось немаловажным. «Муразов прав, — сказал он, — пора на другую дорогу!» Сказавши это, он вышел из тюрьмы. Часовой потащил
за ним шкатулку, другой — чемодан белья. Селифан и Петрушка обрадовались,
как бог знает чему, освобожденью барина.
Вообрази, Деребину
какое счастье: тетка его поссорилась с сыном
за то, что женился на крепостной, и теперь записала ему все именье.
— Вот то-то же. Поезжайте-ка вы теперь вперед, а я
за вами. Кучер, ты, братец, возьми дорогу пониже, через огород. Побеги, телепень Фома Меньшой, снять перегородку. А я
за вами —
как тут, прежде чем успеете оглянуться.
Ему на время показалось,
как бы он очутился в какой-то малолетней школе, затем, чтобы сызнова учиться азбуке,
как бы
за проступок перевели его из верхнего класса в нижний.
Между тем псы заливались всеми возможными голосами: один, забросивши вверх голову, выводил так протяжно и с таким старанием,
как будто
за это получал бог знает
какое жалованье; другой отхватывал наскоро,
как пономарь; промеж них звенел,
как почтовый звонок, неугомонный дискант, вероятно молодого щенка, и все это, наконец, повершал бас, может быть, старик, наделенный дюжею собачьей натурой, потому что хрипел,
как хрипит певческий контрабас, когда концерт в полном разливе: тенора поднимаются на цыпочки от сильного желания вывести высокую ноту, и все, что ни есть, порывается кверху, закидывая голову, а он один, засунувши небритый подбородок в галстук, присев и опустившись почти до земли, пропускает оттуда свою ноту, от которой трясутся и дребезжат стекла.
— Я не понимаю, папа,
как ты можешь смеяться! — сказала она быстро. Гнев отемнил прекрасный лоб ее… — Бесчестнейший поступок,
за который я не знаю, куды бы их следовало всех услать…
К нему спокойно можно подойти и ухватить его
за ногу, в ответ на что он только топырится или корячится,
как говорит народ.
И
как уж потом ни хитри и ни облагораживай свое прозвище, хоть заставь пишущих людишек выводить его
за наемную плату от древнекняжеского рода, ничто не поможет: каркнет само
за себя прозвище во все свое воронье горло и скажет ясно, откуда вылетела птица.
—
Как на что? да ведь я
за него заплатил десять тысяч, а тебе отдаю
за четыре.
А вот пройди в это время мимо его какой-нибудь его же знакомый, имеющий чин ни слишком большой, ни слишком малый, он в ту же минуту толкнет под руку своего соседа и скажет ему, чуть не фыркнув от смеха: «Смотри, смотри, вон Чичиков, Чичиков пошел!» И потом,
как ребенок, позабыв всякое приличие, должное знанию и летам, побежит
за ним вдогонку, поддразнивая сзади и приговаривая: «Чичиков!
— Да
за что же припекут, коли я не брала и в руки четвертки? Уж скорее другой
какой бабьей слабостью, а воровством меня еще никто не попрекал.
Когда она говорила, у ней, казалось, все стремилось вослед
за мыслью: выраженье лица, выраженье разговора, движенье рук, самые складки платья
как бы стремились в ту же сторону, и казалось,
как бы она сама вот улетит вослед
за собственными ее словами.
—
Какое десять! перевалило
за сорок. Скоро половина России будет в его руках.
В это время, когда экипаж был таким образом остановлен, Селифан и Петрушка, набожно снявши шляпу, рассматривали, кто,
как, в чем и на чем ехал, считая числом, сколько было всех и пеших и ехавших, а барин, приказавши им не признаваться и не кланяться никому из знакомых лакеев, тоже принялся рассматривать робко сквозь стеклышка, находившиеся в кожаных занавесках:
за гробом шли, снявши шляпы, все чиновники.
Автор признается, этому даже рад, находя, таким образом, случай поговорить о своем герое; ибо доселе,
как читатель видел, ему беспрестанно мешали то Ноздрев, то балы, то дамы, то городские сплетни, то, наконец, тысячи тех мелочей, которые кажутся только тогда мелочами, когда внесены в книгу, а покамест обращаются в свете, почитаются
за весьма важные дела.
За лугами, усеянными рощами и водяными мельницами, зеленели и синели густые леса,
как моря или туман, далеко разливавшийся.
Расспросивши подробно будочника, куда можно пройти ближе, если понадобится, к собору, к присутственным местам, к губернатору, он отправился взглянуть на реку, протекавшую посредине города, дорогою оторвал прибитую к столбу афишу, с тем чтобы, пришедши домой, прочитать ее хорошенько, посмотрел пристально на проходившую по деревянному тротуару даму недурной наружности,
за которой следовал мальчик в военной ливрее, с узелком в руке, и, еще раз окинувши все глазами,
как бы с тем, чтобы хорошо припомнить положение места, отправился домой прямо в свой нумер, поддерживаемый слегка на лестнице трактирным слугою.
Так хорошо и верно видел он многие вещи, так метко и ловко очерчивал в немногих словах соседей помещиков, так видел ясно недостатки и ошибки всех, так хорошо знал историю разорившихся бар — и почему, и
как, и отчего они разорились, так оригинально и метко умел передавать малейшие их привычки, что они оба были совершенно обворожены его речами и готовы были признать его
за умнейшего человека.
—
Как он может этак, знаете, принять всякого, наблюсти деликатность в своих поступках, — присовокупил Манилов с улыбкою и от удовольствия почти совсем зажмурил глаза,
как кот, у которого слегка пощекотали
за ушами пальцем.
О себе приезжий,
как казалось, избегал много говорить; если же говорил, то какими-то общими местами, с заметною скромностию, и разговор его в таких случаях принимал несколько книжные обороты: что он не значащий червь мира сего и не достоин того, чтобы много о нем заботились, что испытал много на веку своем, претерпел на службе
за правду, имел много неприятелей, покушавшихся даже на жизнь его, и что теперь, желая успокоиться, ищет избрать наконец место для жительства, и что, прибывши в этот город, почел
за непременный долг засвидетельствовать свое почтение первым его сановникам.
Уже начинал было он полнеть и приходить в те круглые и приличные формы, в
каких читатель застал его при заключении с ним знакомства, и уже не раз, поглядывая в зеркало, подумывал он о многом приятном: о бабенке, о детской, и улыбка следовала
за такими мыслями; но теперь, когда он взглянул на себя как-то ненароком в зеркало, не мог не вскрикнуть: «Мать ты моя пресвятая!
какой же я стал гадкий!» И после долго не хотел смотреться.
Впрочем, говорят, что и без того была у них ссора
за какую-то бабенку, свежую и крепкую,
как ядреная репа, по выражению таможенных чиновников; что были даже подкуплены люди, чтобы под вечерок в темном переулке поизбить нашего героя; но что оба чиновника были в дураках и бабенкой воспользовался какой-то штабс-капитан Шамшарев.
(Из записной книжки Н.В. Гоголя.)] густой щетиною вытыкавший из-за ивы иссохшие от страшной глушины, перепутавшиеся и скрестившиеся листья и сучья, и, наконец, молодая ветвь клена, протянувшая сбоку свои зеленые лапы-листы, под один из которых забравшись бог весть
каким образом, солнце превращало его вдруг в прозрачный и огненный, чудно сиявший в этой густой темноте.
Первый тост был выпит,
как читатели, может быть, и сами догадаются,
за здоровье нового херсонского помещика, потом
за благоденствие крестьян его и счастливое их переселение, потом
за здоровье будущей жены его, красавицы, что сорвало приятную улыбку с уст нашего героя.
Но господа средней руки, что на одной станции потребуют ветчины, на другой поросенка, на третьей ломоть осетра или какую-нибудь запеканную колбасу с луком и потом
как ни в чем не бывало садятся
за стол в
какое хочешь время, и стерляжья уха с налимами и молоками шипит и ворчит у них меж зубами, заедаемая расстегаем или кулебякой с сомовьим плёсом, [Сомовий плёс — «хвост у сома, весь из жира».
Уже встали из-за стола. Манилов был доволен чрезвычайно и, поддерживая рукою спину своего гостя, готовился таким образом препроводить его в гостиную,
как вдруг гость объявил с весьма значительным видом, что он намерен с ним поговорить об одном очень нужном деле.
— Да мне хочется, чтобы у тебя были собаки. Послушай, если уж не хочешь собак, так купи у меня шарманку, чудная шарманка; самому,
как честный человек, обошлась в полторы тысячи: тебе отдаю
за девятьсот рублей.
Толковал и говорил и с приказчиком, и с мужиком, и мельником — и что, и
как, и каковых урожаев можно ожидать, и на
какой лад идет у них запашка, и по сколько хлеба продается, и что выбирают весной и осенью
за умол муки, и
как зовут каждого мужика, и кто с кем в родстве, и где купил корову, и чем кормит свинью — словом, все.
«Ступай, ступай себе только с глаз моих, бог с тобой!» — говорил бедный Тентетников и вослед
за тем имел удовольствие видеть,
как больная, вышед
за ворота, схватывалась с соседкой
за какую-нибудь репу и так отламывала ей бока,
как не сумеет и здоровый мужик.
Но Чичиков уж никаким образом не мог втереться,
как ни старался и ни стоял
за него подстрекнутый письмами князя Хованского первый генеральский секретарь, постигнувший совершенно управленье генеральским носом, но тут он ничего решительно не мог сделать.
—
Как же, с позволения вашего, чтобы не рассердить вас, вы
за всякий год беретесь платить
за них подать? и деньги будете выдавать мне или в казну?
— Ах, боже мой! что ж я так сижу перед вами! вот хорошо! Ведь вы знаете, Анна Григорьевна, с чем я приехала к вам? — Тут дыхание гостьи сперлось, слова,
как ястребы, готовы были пуститься в погоню одно
за другим, и только нужно было до такой степени быть бесчеловечной, какова была искренняя приятельница, чтобы решиться остановить ее.
— Ах, Павел Иванович, Павел Иванович! — говорил старик Муразов, качая <головою>. —
Как вас ослепило это имущество! Из-за него вы и бедной души своей не слышите!
— Есть у меня, пожалуй, трехмиллионная тетушка, — сказал Хлобуев, — старушка богомольная: на церкви и монастыри дает, но помогать ближнему тугенька. А старушка очень замечательная. Прежних времен тетушка, на которую бы взглянуть стоило. У ней одних канареек сотни четыре. Моськи, и приживалки, и слуги,
каких уж теперь нет. Меньшому из слуг будет лет шестьдесят, хоть она и зовет его: «Эй, малый!» Если гость как-нибудь себя не так поведет, так она
за обедом прикажет обнести его блюдом. И обнесут, право.